– Эй, гуляй по кругу чаша!
Здесь, в Авлиде, Троя наша!
Эвона! Эвона!
Ну вот!
В первый же день, когда носатый молниями отгремел, бросился я вепрем Эрифманским к Менелаеву шатру. Да только пуст шатер оказался. Лишь вечером корабли белокурого в песок загаженный ткнулись. Не утерпел я, не стал ждать, пока сходни сбросят, за борт черный схватился, подтянулся, на доски смоленые палубные животом упал...
Весь последний месяц я думал, что я Менелаю скажу. И как скажу! Ведь доверял я ему, белокурому. Ведь не мальчишка он – третий воевода! Как же он мог приказ мой не выполнить, Пергам Мисийский бросить? Ну ладно, провалился в Тартар его братец носатый, но он-то, Менелай, что делал эти три года?
Оказалось, не три года – тоже три дня. Три дня назад Менелай из Пергама ушел. И не я лишился языка – он, когда ванакта аргивянского, Диомеда Дурную Собаку, в Авлиде узрел. Ведь Дурная Собака должна к Хаттусе рваться, к сердцу царства Хеттийского...
Вот так. Три дня.
А в общем, все просто оказалось. Утром, когда в Пергаме увидели, что пропал Диомед, сгинул невесть куда, прилетела на легких крыльях Паника-дочка. Кто-то (уж не Любимчик ли?) заорал, что боги покарают ахейцев за язву безневинного Телефа Гераклида, потом пошло обычное: «Предали! Окружают!»...
Почернел белокурый. Стыдно парню – не справился. Да сквозь стыд иное проступает, недоуменное. Ты-то, мол, Диомед, чего здесь делаешь? Где же твоя Хаттуса, Диомед-хвастун? Где же твой план победный, Диомед-воевода?
И что расскажешь в ответ? Про Аскалон, про Кеми байку сплетешь? Прошел-де я, великий Дамед-ванака, всю Азию за два дня, а на третий сюда вернулся? Не сказал, понятно. Промолчал. Бродить ушел по Авлиде-Тартару.
Бродить, песенки про Диомеда-слепца слушать, сочувственным речам внимать, что, мол, плохи у тебя, Тидид, оказались кормчие, морского пути в Трою не знают...
– Да не виноват ты, Тидид, не горюй! Кормчий твой виноват, да еще темно было. Мне тоже Троя померещилась...
Ну, уважил Любимчик! Посочувствовал! Не хотел я с Одиссем Лаэртидом, верховным жрецом Гекатомбы, видеться. А уж говорить совсем не хотел. Но куда денешься? Нос к носу столкнулись. Налетел на меня рыжий, волосы торчком, язык на плече... Забегался! Не сидится ему!
– Я... Когда брат твой погиб, не успел сказать... Жалко Ферсандра! Хороший он парень был! Жалко... Знаешь, и Протесилай погиб, сразу при высадке...
– Угу...
Хоронили уже три года назад Иолая-Копейщика, как раз в Пергаме. Видать, решил Одиссей его еще раз на костер отправить. Ну, чем ему не угодил Чужедушец?
– Ты... Ты... Ты какой-то не такой, Диомед! Неласковый...
На это и отвечать не стал. Неласковый, ласковый – дулька я ему, что ли? Поглядел я рыжему-бесстыжему прямо в глаза, хотел все как есть рубануть, от души. И кто он такой, и кому служит, и про пифос варенья и корзину печенья. Хотел – да не сказал. Что толку? Был у меня когда-то друг...
Бродят по Авлиде-Тартару знакомые тени, улыбаются, хмурятся, языки чешут, языки вином полощут. Видать, обвалился Белый Утес, иссохла Лета, не теряют больше души память, с ними она, память, и кажется им, что только миг прошел, как прошелестели крылья Таната Жестокосердного.
Бродят тени...
– Долго буду жить! Ох, долго!
Смеется Протесилай Чужедушец, по песку горячему ерзает. Смеется, бок ногтями дерет, там, где рана пергамская коркой запеклась. Смеется, да только мне не смешно. Да только прежними остаются глаза – холодными, неулыбчивыми.
Чужими.
– А знаешь, только сейчас сообразил, – невпопад замечаю я. – Мы же с тобой вроде как братья двоюродные. Или троюродные...
Словно тряпкой смахнули смех с его губ. Блеснули чужие глаза.
– Ты прав, Диомед, сын Тидея Непрощенного, племянник Деяниры Удавленницы. Иолай Ификлид – твой троюродный брат.
Так сказал, что даже переспрашивать расхотелось. А надо бы! Иолай Ификлид – мой троюродный брат... А Чужедушец, простите, кто?
И вновь почудилось, что на меня смотрит Вечность...
– Значит, Гекатомба состоится? – говорю я Вечности.
– Значит... – откликается эхо в Тартаре.
– Но ведь что-то сделать можно?
– Можно... – соглашается эхо.
Равнодушно-чужедушно соглашается. Что ему мы, людишки-хлебоеды, этому эху, этой Вечности? Встал я, песок с хитона отряхнул...
– Погоди, Тидид! Кое-что сделать можно. ОНИ не решатся сразу встать с нами лицом к лицу. ОНИ будут воевать чужими руками, человеческими. И пока это так, мы почти на равных.
Иным стал его голос, загустел, силой налился. И будто уже не Вечность говорит со мной, а кто-то другой, знакомый.
– Но ОНИ нетерпеливы, ОНИ жаждут, ИХ Грибницы сохнут. Настанет день, когда ОНИ сами начнут убивать нас. И тогда начнется последний бой, последняя битва...
Чужим, не своим голосом говорил Чужедушец – дяди Геракла голосом...
«Вы – последние, и битва, которая вам предстоит, – тоже последняя. Ну и что? И боги не вечны... Слабого судьба тащит на веревке, того, кто сильнее, – за руку ведет, а самый сильный сам судьбой становится. Иди, не бойся!..»
– Последняя битва, – повторил я. – Армагеддон...
– Армагеддон, – согласился голос дяди Геракла. – Троя – наш Армагеддон, мальчик.
Бродят тени по Авлиде-Тартару. Бродит меж ними тень-Диомед. Хуже! Даже тени не осталось от прежнего Диомеда, и ошибаются встречные, когда поклон отдают или поцелуем щеку слюнявят. В Аргосе, на Поле Камней, Диомед. Возле Фив, на окровавленной пустоши Диомед. На пепелище Хаттусы. У ворот Аскалона. Нет уже мальчишки с Глубокой улицы, нет эпигона-победителя, нет Дамеда-ванаки. Вернулся уже не я, кто-то иной, незнакомый. Спросить бы, да только у кого такое спросишь?