Мой дом? Мое царство?
Я вновь усмехнулся, но уже горько, одними губами. Вот оно, мое царство – черная обугленная плешь, оплавленные камни...
Хватит!
Я поднял взгляд и понял, что улица кончилась. Серые ступени, плоская черепичная крыша, приземистые колонны. Храм Афины Сальпинги Победоносной – Афины Трубы.
Радуйся, мама! Хорошо, что ТЫ есть...
Я взбежал по ступеням, прикоснулся к теплому старому камню...
– Ванакт!
Гетайры! Налетели, окружили со всех сторон.
– Держи! Держи! Вот он!
А я даже не успел испугаться...
– Подобраться хотел, понимаешь! – Фремонид Одноглазый презрительно сощурился, оттолкнул ногой лежавший на земле кинжал. – Думал, ванакт, один ты тут!
Да, я не один. Поэтому еще жив.
– Где он?
Гетайры расступились. Тот, кто так и не успел вонзить мне в сердце хеттийскую бронзу, лежал на ступенях, широко раскинув руки. Пальцы еще жили, цепляли воздух, словно пытаясь ухватить что-то невидимое, уходящее навсегда. Жили – но из пустых глазниц, равнодушных, холодных, на меня уже смотрел Танат Жестокосердный...
Эгейское море
(Просодии)
Эй-а, море!
Черный смоленый нос «Калидона» рассекал волны. Серые чайки носились над палубой, а над мачтой, над огромным белым парусом с пурпурной каймой, горел золотой лик Гелиоса. Бог был в силе – день выдался жарким, и даже морской ветер едва мог смягчить льющийся с небес огонь.
Эй-а, море! Я здесь!
Берег скрылся вдали. Только море – бесконечное, бездонное, рассеченное острыми гребешками волн. Лиловая вода – белая пена...
Раньше я боялся тебя, море! Теперь – не боюсь. Принимай гостя! Эй-а!
Весла раз за разом опускаются вглубь, под белую пену, под лиловую воду. Опускаются, вновь взлетают к золотому сиянию Гиперионида. «Эй-а!» – поют гребцы. «Эй-а!» – шепчу я в ответ.
– Эй-а, гребцы!
Пусть эхо в ответ нам откликнется: эй-а!
Моря бескрайнего бог, улыбаясь безоблачным ликом,
Гладь широко распростер, успокоив неистовство бури,
И, усмиренные, спят неспокойно тяжелые волны.
– Эй-а, гребцы!
Пусть эхо в ответ нам откликнется: эй-а!
Я смеюсь: ну и песня! Какое же эхо в море? Этой нимфе нечего делать среди белых гребешков. Она осталась там, в Аркадских лесах, средь Калидонских гор. Хайре, Эхо, когда-нибудь встретимся!
– Эй-а, гребцы!
Пусть эхо в ответ нам откликнется: эй-а!
Пусть заскользит, встрепенувшись, корабль под ударами весел.
Море смеется само и в согласии с небом дарует
Нам дуновенье ветров, чтоб наполнить стремительный парус.
– Эй-а, гребцы!
Пусть эхо в ответ нам откликнется: эй-а!
Море смеется... А хорошо сказано! Черный нос рассекает волны, соленый ветер наполняет тяжелый парус, берег уже далеко...
Прощай, Аргос! Прощай, Эллада!
Хайре!
Поле Камней, я оставляю тебя! Прощай, папа, прощай, дядя Эгиалей, прощай Великий Геракл, прощай Амикла! Вы все равно будете со мной, вам нечего делать там, среди призраков! И остальные – друзья и враги – прощайте!
Хайре!
И ты, Эриний, аэд-пьяница в шитом серебром фаросе, прощай! Не с добром ты искал меня, но все равно – прощай!
...Его труп нашли на рассвете – возле лагерного частокола, чуть присыпанный серым морским песком. Эриния узнали с трудом – по плащу и по разбитой кифаре. Аэд был мертв, и мертв давно, не день и не два. Тление исказило черты, а неспокойная душа уже прошла свой последний путь к асфоделевым лугам. Острый хеттийский кинжал – такой же, как я нашел на берегу, торчал из груди.
Значит, не ты, Эриний, пел мне про буйную дурь ветров? Не ты рассказывал о хитростях своего ремесла? Да ты и не стал бы этого делать, ты пришел ради совсем иного...
Кто же тогда?
Я оглянулся, пытаясь за лиловой далью разглядеть черную полоску исчезающего берега. Поздно! Все уже позади!
«Пойми, кто может, буйную дурь ветров! – одними губами прошептал я. – Валы катятся – этот отсюда, тот оттуда...»
– В их мятежной свалке носимся мы с кораблем смоленым! – весело откликнулся знакомый голос.
Я оглянулся. Тот, кто называл себя Эринием-изгнанникем, бродячим певцом, стоял рядом. В таком же точно фаросе, с тяжелой сумкой для кифары, в старых сандалиях.
– Радуйся, аэд Оторванная Рука, – вздохнул я. – Радуйся!
Мы стояли рядом, волны мчались навстречу, а ветер толкал в спину, гоня чернобокий корабль прочь от исчезнувшей за лиловой далью земли.
– Кажется, мне следует сказать спасибо, – наконец усмехнулся я. – И даже жертву принести?
– Кажется, – согласился он, но уже без улыбки. – Хотя мы с тобой... кажется... не очень любим друг друга, племянник! Один раз ты чуть не заклял меня. Помнишь, возле Калидона?
– Помню, – я внимательно поглядел на его бесстрастное, вечно юное лицо, на тяжелую кифару, выглядывающую из потертой сумки. На миг почудилось – только почудилось! – будто нестойкое лживое марево исчезло, и вместо аэда в грязном фаросе передо мною беззвучно вырос смерч – огромный, темный, попирающий волны, тянущийся к самым небесам...
Почудилось?
– Помню! И Плеворнское поле помню, и харчевню на микенской границе. Хорошо поешь, аэд! А песни подбираешь еще лучше!
– Подбираю? – удивился он. – Не обижай меня, племянник! Я их сочиняю, и, говорят, неплохо сочиняю. Рассказывают, что и кифару я придумал. Может, и правда, как считаешь?
– Тебе виднее, Психопомп!
– Можешь называть меня как и раньше – Ворюгой! – рассмеялся он. – Не обижусь! Когда-то друзья называли меня Пустышкой. Мне нравилось!
Я вновь оглянулся. Странное дело, никто на корабле не слышал нашего разговора. Впрочем, такое ли уж странное?
– У тебя были друзья, Пустышка? Друзья среди нас, людей? Это было что, в Золотом Веке?